— Там женщина, пойди-ка выясни, что ей надо.
— Что ей надо? — я спросил.
— Не знаю. Ничего от нее не могу добиться. Подойди к ней сам.
Тогда я вышел из-за стойки. Я увидел, что она босая, стоит спокойно и прочно, как будто привыкла босиком. Смотрит на меня без отрыва и держит сверток; глаза черные — не знаю, видел ли еще такие, — и незнакомая. Не помню, чтобы встречал ее в Моттсоне.
— Чем могу служить? — спрашиваю.
Она не ответила. Смотрит на меня и не моргнет. Потом оглянулась на людей, которые пили воду. Потом посмотрела мимо меня в глубину магазина.
— Туалетными принадлежностями интересуетесь или вам нужны лекарства?
— Они, да. — И опять быстро оглянулась на стойку с газированной водой. Я подумал, что ее послала за женским лекарством мать или еще кто, а она стесняется спросить. Если бы сама употребляла, не такой бы у нее был цвет лица, да и годы еще не те, чтобы она толком о нем знала. Как они им травятся — просто срам. Однако у нас приходится держать его, если прогореть не хочешь.
— Ага, — я сказал. — Вы чем пользуетесь? У нас есть…
Она опять на меня посмотрела, как будто сказала «Тс-с», и опять оглянулась на стойку.
— Можно в заднюю часть зайти?
— Хорошо. — Их надо ублажать. Время сэкономишь. Я пошел за ней в заднюю комнату. Она взялась за дверцу. — Там дальше ничего нет, кроме шкафа с прописями. Что вы хотели? — Она остановилась и посмотрела на меня. Будто крышку сняли с ее лица, с ее глаз. Главное, с глаз: там и тупость, и надежда, и угрюмое желание получить отказ — все вместе. Но что-то у нее стряслось, я это видел. — Что у вас стряслось? — спросил я. — Скажите, что вам нужно? У меня много дел. — Я не хотел ее подгонять, но у нас ведь не столько времени, сколько у них.
— Женские неприятности, — говорит она.
— Ага. И только-то? — я подумал, что она моложе, чем выглядит, испугалась первых или проходят не совсем нормально, как бывает у молодых женщин. — А где твоя мама? У тебя есть мама?
— Она там, в повозке.
— Ты бы с ней поговорила, до того, как принимать лекарство. Любая женщина тебе все объяснит. — Она посмотрела на меня, я — на нее и спросил: — Сколько тебе лет?
— Семнадцать.
— А-а. Я думал, у тебя… — Она смотрит внимательно. Но у всех у них глаза такие, как будто они без возраста и знают все на свете. — У тебя чересчур все правильно или наоборот, не совсем?
Она перестала смотреть на меня, но не пошевелилась.
— Да, — говорит. — Так, наверно. Да.
— Что «да»? — я спрашиваю. — Ты сама не знаешь? — Это срам и преступление; но все равно же они у кого-то купят. Она стоит и на меня не смотрит. — Ты хочешь чем-нибудь остановить? Так?
— Нет. В том-то и дело. Уже остановилось.
— Ну, и чем я тебе… — А у нее лицо потуплено — они все так делают, когда рядятся с мужчиной: чтобы не знал, откуда ждать подвоха. — Ты ведь не замужем?
— Нет.
— Ага. И давно у тебя остановилось? Месяцев пять, поди?
— Нет, два всего.
— Ну так в моей аптеке ничего для тебя нет — кроме соски. Советую тебе купить, пойти домой и сказать папе, если он у тебя есть, — и пусть он заставит кое-кого выправить тебе брачное свидетельство. Больше тебе ничего не нужно?
А она стоит по-прежнему и не смотрит на меня.
— Я заплачу, у меня есть деньги.
— Свои, или он такой молодец, что дал тебе деньги?
— Он дал. Десять долларов. Сказал, должно хватить.
— В моей аптеке ни тысячи долларов не хватит, ни десяти центов. Послушайся моего совета, ступай домой и скажи папе, или братьям, если братья есть, или первому встречному по дороге.
Она — ни с места.
— Лейф сказал, что можно купить в аптеке. Велел сказать вам, что мы с ним никому-никому не будем говорить, где купили.
— Хотел бы я, чтобы твой драгоценный Лейф сам сюда пришел; вот чего я хотел бы. Не знаю, может, тогда я его хоть немного зауважаю. Вернешься, можешь так ему и передать, если он еще не удрал в Техас, — хотя я в этом очень сомневаюсь. Я честный фармацевт, сорок шесть лет посещаю церковь в этом городе, держу аптеку, ращу детей. Знал бы, кто твои родители, сам бы с удовольствием им сказал.
Тут она на меня посмотрела — глаза и лицо опять стали озадаченными, как тогда, за окном.
— Я не знала. Он сказал, можно что-то купить в аптеке. Сказал, что, может, не захотят продать, но если у меня будет десять долларов и пообещаю никому не говорить…
— Он говорил не про мою аптеку. А если про мою или мое имя назвал, я предлагаю ему это доказать. Я предлагаю ему повторить это вслух или подам на него в суд по всей форме — так ему и передай.
— А может, в другой аптеке продадут?
— Тогда я не желаю о ней знать. Мне это… — Тут я поглядел на нее. Трудная жизнь им досталась; иногда мужчина… если есть извинение греху, — но его не может быть. И вообще, жизнь устроена не для того, чтобы быть легкой для людей: зачем бы им тогда к Добру стремиться и умирать? — Слушай, — я сказал. — Выбрось это из головы. Что у тебя есть, то тебе дал Господь, даже если послал через дьявола; будет Его воля, Он и заберет, без твоей помощи. Ступай к своему Лейфу, и на эти десять долларов обвенчайтесь.
— Лейф сказал, можно что-то купить в аптеке, — говорит она.
— Так иди и купи. Только не здесь.
И она ушла со своим свертком, тихонько шлепая по полу ногами. Опять потыкалась в дверь и ушла. Через окно я увидел, как она идет по улице.
Остальное я узнал от Альберта. Он сказал, что повозка остановилась перед скобяной лавкой Граммета; женщины бросились врассыпную, прижав к носам платки, а вокруг собрались те, кто покрепче духом, — мужчины и мальчишки, и слушали, как полицейский спорит с хозяином. Он сидел на повозке, высокий, тощий человек, и говорил, что это общественная улица и он вправе стоять тут, как любой другой, а полицейский требовал, чтобы он уехал; люди не в силах были терпеть. Альберт сказал, что трупу уже восемь дней. Они приехали из округа Йокнапатофа, хотели попасть с ним в Джефферсон. Он там, наверно, уже как гнилой сыр в муравейнике, а повозка такая разбитая, сказал Альберт, что люди боялись, она рассыплется, из города не выедет; в повозке — самодельный гроб, накрытый одеялом, и на нем лежит человек со сломанной ногой, а впереди сидит отец с мальчиком, и полицейский выпроваживает их из города. А тот говорит:
«Это общественная улица. Имеем право здесь останавливаться и покупать, как всякий другой человек. Деньги у нас имеются, и нет такого закона, чтобы человек не мог тратить деньги, где хочет».
А остановились они, чтобы купить цемента. Другой сын зашел к Граммету и хотел, чтобы Граммет разрезал мешок и продал ему на десять центов; Граммет в конце концов разрезал, лишь бы уехали. Они хотели зацементировать тому сломанную ногу.
«Вы его погубите, — сказал полицейский. — Он из-за вас ногу потеряет. Отвезите его к врачу, а это похороните поскорее. Подвергаете опасности здоровье населения — знаете, что за это полагается тюрьма?»
"Мы стараемся как можем, — сказал отец. И начал длинную историю о том, как им пришлось ждать, когда вернется повозка, как смыло мост, и они поехали за восемь миль к другому мосту, но его тоже залило, и тогда они вернулись, пошли вброд, и как там утонули их мулы, и как они раздобыли новую упряжку, но оказалось, что дорога под водой, и пришлось ехать аж через Моттсон, — но тут пришел сын с цементом и велел отцу замолчать.
«Сию минуту уедем», — сказал он полицейскому.
«Мы не хотели никому мешать», — сказал отец.
«Отвезите его к врачу», — сказал полицейский тому, что с цементом.
«Да он вроде ничего».
«Мы не такие бессердечные, — сказал полицейский. — Но вы же сами чувствуете, что делается».
«Ну да, — тот говорит. — Сейчас Дюи Делл вернется, и поедем. Она сверток понесла».
Они стояли, а люди прижимали к носам платки и отступали подальше; вскоре пришла эта девушка с газетным свертком.
«Залезайте», — сказал тот, с цементом, — сколько времени потеряли".